АЛЕКСАНДР ДЕМЬЯНОВ |
||
|
Elämän kautta laulaen / С песней по жизни Очень личное:
|
Антракт, негодяи! Советские разведчики, наши бесстрашные чекисты, бдительно охраняют мирный труд и покой советского человека, и как бы враг не изворачивался, как бы он хитрил, какой бы личиной он не прикрывался, он не сможет помешать нашему народу в его великой социалистической стройке. В.М.Молотов, речь на XVIII съезде ВКП(б).
Супруга долго уговаривала Афанасьева пойти в цирк. Не из-за себя, само собой, из-за дочки, ведь Варвара уже давно просилась. Варька, она уже и из маленькой выросла, да вообще-то росла не по дням и округлялась, как то яблочко наливное, но цирк любила до самозабвения. Хотя – тут как посмотреть, ведь и сама жена Афанасьева любила «выйти в свет» – одеть новое платье, туфли, намазаться французской косметикой, которую ей доставала Валентина, жена соседа, работника «Торгсина» Якова Леонидовича Канцельсона. А уж куда – в цирк ли, в театр ли, или даже на декаду какого-нибудь туркменского искусства – все равно, лишь бы себя показать да на других посмотреть. Но Варвара – та уже давно хныкала – и накануне последних выходных терпение Афанасьева лопнуло. И вот ведь что обидно – когда приезжал немецкий цирк и вся Москва ломилась на него почти как на баскских футболистов, а то даже и посильнее , тогда не смогли они туда сходить. Подумал было Афанасьев купить билеты – и вдруг дошло до него – «что же ты, опер, делаешь – мало ли что – цирк-то ведь из немецких политэмигрантов, а кому, как не тебе знать, что из этих самых политэмигрантов каждый второй – агент гестапо, и случись что – ведь узнают, что был ты, Афанасьев, на представлении этого цирка, и передавал путем сигнализации цирковой программкой сообщения резиденту фашисткой разведки, прикрывающего укротителем слонов». И все. Как такие дела делаются, знал Афанасьев лучше многих-многих советских граждан, потому что работал он в здании на Лубянской площади, и носил звание сержанта государственной безопасности, то есть человеком был не последним, потому как даже звания в ведомстве Николая Ивановича Ежова были хитрые, то есть если по военному считать, то выходило никак не меньше лейтенанта Рабоче-Крестьянской Красной Армии, а если брать по уважению, и, чего там скрывать, страху, то и вообще трудно сказать, чему это звание соответствовало, потому как за свою недолгую работу в органах довелось Афанасьеву и комкоров РККА арестовывать, а это в пересчете на старые времена генералы. Так что знал, знал Афанасьев про то, что и как может выйти из такой невинной затеи, как простое посещение цирка. И знание это не вызывало у него никаких предательских сомнений в правоте Партии и Органов, потому как в той смертельной борьбе, что шла не на жизнь, а на смерть, перегнуть было лучше, чем недогнуть, – вот так Варька и осталась без немецкого цирка – и, кстати, когда брали каких-то писателей, тема того самого немецкого цирка всплыла и выплыла – и непростые оказались эти циркачи, то ли возбудитель болезни у коров с собой привезли, то ли какой-то грибок, уничтожающий зерновые на полях – в общем что-то для подрыва советского колхозного строя. Так что не ошибся тогда Афанасьев, что оставил дочу без цирка, совсем не ошибся. Однако чувство вины осталось. Да и Варька училась хорошо, за чтение стихов Пушкина и Маяковского на школьном вечере получила грамоту. В пионерской организации была правофланговой, матери дома помогала – ну, заслужила дочка цирк, честно заслужила. В цирке Афанасьев был раза два – и ничего особо интересного для себя там не нашел. Какие-то идиотские клоуны еврейского вида, собачки с ленточками и бантиками. Циркачи делали все с натугой, и громкая музыка, мишура и блестки не могли этого скрыть. Гимнасточки были ничего – и одеты легко, но тогда уж лучше на балет сходить, да там и публика поприличнее, и буфет побогаче циркового. Однако Людмила – жена – своего добиваться умела, в этом ей не откажешь. Иногда Афанасьева подмывало сказать ей, что неплохо было бы взять ее в их отдел дознавателем – враги народа раскалывались бы гораздо быстрее, чем после пары ночных допросов с товарищем Николаевым, признанным специалистом по разоблачению тайных троцкистских двурушников. Но работа – работа это не та тема, на которую Афанасьев мог бы говорить даже с Людмилой, – недаром комиссар госбезопасности товарищ Ботий каждый раз на собраниях, посвященных повышению качества борьбы с троцкистко-бухаринским подпольем и их приспешниками, подчеркивал, что чем меньше враг знает о том, что происходит за стенами здания Управления, тем больший страх он испытывает – «А тем больше, товарищи, враг нас боится, тем больше он ошибок делает – и тем скорее мы, товарищи, сорвем с него личину честного советского человека и обнаружим его истинное лицо – личину троцкистского террориста и вредителя!» Так что даже дома про работу Афанасьев не говорил больше, чем: «Тяжелый что-то денек выдался». Даже смешные истории, которые время от времени происходили и в таком серьезном месте, как НКВД, он не рассказывал, хотя когда сам вспоминал о том, как на допросе в присутствии товарища Агранова комкор Блюм обделался в штаны, улыбка сама собой появлялась на его лице. Но – «пролетарская бдительность неразрывно связана с секретностью», как сказал сам генеральный комиссар госбезопасности, выступая на партактиве московского управления, посвященного Дню Парижской Коммуны. И Людмила – настоящий партийный товарищ, хотя и имеющая некоторые мелкобуржуазные пережитки вроде той же привычки к заграничным тряпкам и косметике – знала, что можно и что нельзя спрашивать у своего мужа. А ведь вот например у старшего сержанта ГБ Михайлова жена до сих пор уверена, что ночные дежурства ее мужа – это прикрытие его любовных похождений – даже письмо написала в партком, и что вы думаете – схлопотал Михайлов выговор без занесения – только не за аморалку, а за «плохую воспитательную работу с членами семьи, проявившуюся в несознательных письмах в инстанции». И тут выпала удача. Сослуживец Афанасьева, сержант Лешка Бурбулис, работавший по линии разработки такой сомнительной публики, как разнообразная московская интеллигенция, от известных писателей и артистов балета до всяких околотеатральных деятелей и старорежимных, выживших из ума и забытых стариков и старух, чьи имена были в каких-нибудь «Аполлонах» и «Мирах Божьих», принес вчера вечером билеты в театр Варьете – и, можно сказать, убил одним выстрелом двух зайцев. Потому как представление в этом театре было и цирковым – ну там эквилибристы разные, клоуны, и в то же время театрализованным, то есть выступали там и чтецы-декламаторы, и мастера художественного свиста, и виртуозы-балалаечники, и гипнотизеры – в общем, программа разносторонняя, на которой даже самый взыскательный и охочий до культуры человек может получить что-то, повышающее его уровень и кругозор. Лешка этот разрабатывал в том числе и театральных барышников, спекулирующих билетами и наживающимися на тяге советского человека к культурным ценностям, вот и радовал время от времени знакомцев и приятелей билетами, которые так просто в кассе не купишь, даже по брони НКВД.
Выписка из сводки происшествий по городу Москве и Московской области: Пятница 19. Попал под трамвай и погиб кандидат в члены ВКП(б), секретный осведомитель НКВД по кличке «Композитор» (куратор – лейтенант госбезопасности Нуйкин А.Л.), редактор журнала «Красное знамя», председатель правления Московской литературной ассоциации (Массолит) Берлиоз М.И., 1902 года рождения, женат, при этом среди родственников и знакомых Берлиоза распространяется слух, что под трамвай он попал, будучи толкнут туда неизвестным. (примечание дежурного НКВД по Москве и области капитана госбезопасности Черниченко П.Н. – «немедленно проверить на возможность террористического акта» 20. Рабочий московского ликероводочного завода гр-н Иванов С.Б., 1899 г. рождения, будучи в состоянии алкогольного опьянения, сказал, что «немцы придумали микроба, от которой члены ВКП (б) умирают, а кандидаты в члены ВКП (б) становятся инвалидами». Сообщение получено от соседки Иванова по коммунальной квартире Собчак Е.Н., ранее неоднократно сигнализировавшей об антисоветских разговорах среди своих знакомых и соседей. (примечание – «Иванова изъять, Собчак – премию в размере 10 рублей»)
Такого ажиотажа Афанасьев не помнил давно. Народ ломился в театр Варьете, словно там выступал знаменитый Гудини из Северо-Американских Штатов, а не какой-то там профессор Воланд, о котором москвичи, по совести говоря, и узнали лишь из афиш, что развешены были по всему городу. На зеленых свежеотпечатанных листах крупные красные буквы объявляли, что:
Сегодня и ежедневно в театре Варьете СВЕРХ ПРОГРАММЫ ПРОФЕССОР ВОЛАНД СЕАНСЫ ЧЕРНОЙ МАГИИ С ПОЛНЫМ ЕЕ РАЗОБЛАЧЕНИЕМ Семья заняла свои места – одни из самых лучших, четвертый ряд в партере, сцена как на ладони, ясно видны затылки и плеши оркестрантов и перхоть на отворотах черных воротников. Не без удовлетворения Афанасьев заметил, что народ подобрался солидный, ответработники с женами и взрослыми детьми, командиры в новеньких мундирах и начищенных до блеска сапогах со своими девушками в светлых по погоде платьях, вальяжного вида труженики сектора торговли и даже несколько старорежимного вида интеллигентов в очках и пенсне. Устроились быстро – всем не терпелось увидеть то, о чем еще на подходе к театру шептались как счастливчики, раздобывшие билеты, так и неудачники, билетов не доставшие, но все равно пришедшие в надежде – смешной и жалкой, - что кто-то от своего билета откажется. Да и неистребимые театральные барышники сновали там и тут: «Из самой заграницы… Профессор с ассистентами...Черная магия… На основе тайных наук ордена розенкрейцеров... По специальному приглашению Правительства…» После такого было не жалко отдать за билет втридорога – потому как не часто в Москве можно было увидеть такое чудо – и платил неудачник, платил и благодарил проклятого спекулянта. Наконец, после долгой возни в зале, когда кто-то занял чужое место и долго выяснял отношения с настоящими хозяевами, кто-то опоздал и из-за него целому ряду приходилось подниматься, пропуская опоздавшего между собой и сиденьями, после какой-то суеты за опущенными бархатно-пыльными кулисами: «Куда Михеев фонарь поставил, паскуда!», после всей этой знакомой каждому театралу и посетителю массовых увеселений суеты, милой и не вызывающей плохих чувств, обычно свойственной любому другому виду ожидания, представление началось. Первое его отделение оказалось, впрочем, совсем даже и не интересным. На сцену вышли двое похожих друг на друга – может, братья? – танцоров-чечеточников во фраках и сплясали матросский танец «яблочко». Не очень молодой жонглер унылого вида в пиджаке со звездами довольно неуклюже управился с четырьмя шарами. Не менее немолодая женщина-змея повыгибалась на сцене, и хотя была она в чем-то обтягивающем и блестючем, Афанасьев подумал, что его жена Людка по женской своей примечательности гораздо лучше, и на мгновение предвкусил, как Варька отойдет ко сну в своем задернутом шторой углу, они же, полежав для порядку минут десять, предадутся своему любимому занятию, после которого так хорошо и умиротворенно спится. Антракт между первым и вторым отделением провели в прогулке по театру – в буфет не кинулись, в отличии от большей части публики, глядя на которую можно было подумать, что не культурно отдыхать они сюда пришли, а выпить коньяка и пива, да заесть это бутербродами и холодной буженинкой. Второе отделение немногим отличалось от первого. Сперва маленький человек в дырявом желтом котелке и с грушевидным малиновым носом, в клетчатых брюках и лакированных ботинках выехал на сцену Варьете на обыкновенном двухколесном велосипеде. Под звуки фокстрота он сделал круг, а затем испустил победный вопль, от чего велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на одном заднем колесе, человечек перевернулся вверх ногами, ухитрился на ходу отвинтить переднее колесо и пустить его за кулисы, а затем продолжал путь на одном колесе, вертя педали руками. На высокой металлической мачте с седлом наверху и с одним колесом выехала полная блондинка в трико и юбочке, усеянной серебряными звездами, и стала ездить по кругу. Встречаясь с ней, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал с головы котелок. Наконец, прикатил малютка лёт восьми со старческим лицом и зашнырял между взрослыми на крошечной двухколеске, к которой был приделан громадный автомобильный гудок. Сделав несколько петель, вся компания под тревожную дробь барабана из оркестра подкатилась к самому краю сцены, и зрители первых рядов ахнули и откинулись, потому что публике показалось, что вся тройка со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипеды остановились как раз в тот момент, когда передние колеса уже грозили соскользнуть в бездну на головы музыкантам. Велосипедисты с громким криком «Ап!» соскочили с машин и раскланялись, причем блондинка посылала публике воздушные поцелуи, а малютка протрубил смешной сигнал на своем гудке. Рукоплескания потрясли здание, голубой занавес пошел с двух сторон и закрыл велосипедистов, зеленые огни с надписью «Выход» у дверей погасли, и в паутине трапеций под куполом, как солнце, зажглись белые шары. Наступил антракт перед последним отделением. В антракт пошли в буфет Варьете – не самый лучший из театральных московских буфетов, нужно сказать, но получилось провести время неплохо, стопка коньяку и бутерброд с черной икрой оказались очень даже к месту, а Варька выпила бы и два стакану холодной газировки, но Людка проявила бдительность – потом начнет ныть в середине представления, что в туалет ей приспичило, а вот пирожных съела два, хотя Афанасьев в толк не мог понять, как по теперешней московской жаре можно было бы есть пирожные, – а сама Людка съела куриную ногу, поданную с тарелочке из фольги, выпила морсу, да еще предусмотрительно купила себе и дочке кулек разноцветных леденцов. Довольно долго публика возвращалась на свои места, потом еще минуту-другую раздавался скрип сидений, приспосабливающихся под задние места своих временных владельцев, кашель, шелест голосов, обменивающихся впечатлениями об ассортименте театрального буфета. Но вот третий раз зазвенели звонки, сообщая, что третья и главная часть представления начинается, и еще через минуту в зрительном зале погасли шары, вспыхнула и дала красноватый отблеск на низ занавеса рампа, и в освещенной щели занавеса предстал перед публикой полный, веселый как дитя человек с бритым лицом, в помятом фраке и несвежем белье. Это был хорошо знакомый всей Москве конферансье Жорж Бенгальский. - Итак, граждане,— заговорил Бенгальский, улыбаясь младенческой улыбкой, – сейчас перед вами выступит... – Тут Бенгальский прервал сам себя и заговорил с другими интонациями: – Я вижу, что количество публики к третьему отделению еще увеличилось. У нас сегодня половина города! Как-то на днях встречаю я приятеля и говорю ему: «Отчего не заходишь к нам? Вчера у нас была половина города». А он мне отвечает: «А я живу в другой половине!» – Бенгальский сделал паузу, ожидая, что произойдет взрыв смеха, но так как никто не засмеялся, то он продолжал: – ...Итак, выступит знаменитый иностранный артист мосье Воланд с сеансом черной магии! Ну, мы-то с вами понимаем, – тут Бенгальский улыбнулся мудрой улыбкой, – что ее вовсе не существует на свете и что она не что иное, как суеверие, а просто маэстро Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса, что и будет видно из самой интересной части, то есть разоблачения этой техники, а так как мы все как один и за технику, и за ее разоблачение, то попросим господина Воланда! Произнеся все это, Бенгальский сцепил обе руки ладонь к ладони и приветственно замахал ими в прорез занавеса, отчего тот, тихо шумя, и разошелся в стороны. Выход мага с его длинным и клетчатым помощником, у которого было надето пенсне, как показалось издалека Афанасьеву, треснувшее, и черным жирным котом, вступившим на сцену на задних лапах, очень понравился публике. Профессор был в невиданном на территории Союза ССР по длине фраке дивного покроя, и черной полумаске. - Кресло мне, – негромко приказал Воланд, и в ту же секунду, неизвестно как и откуда, на сцене появилось кресло, в которое и сел маг. – Скажи мне, любезный Фагот, – осведомился Воланд у клетчатого помощника весьма гаерского вида, носившего, по-видимому, такое странное наименование, – как по-твоему, ведь московское народонаселение значительно изменилось?..
Выписка из сводки происшествий по городу Москве и Московской области: 22. Во время представления в театре «Варьете» Мосгорэстрады неустановленный фокусник, предположительно иностранец, разбрасывал в большом количестве советские деньги и раздавал зрителям предметы легкой промышленности, обувь и парфюмерию иностранного производства, при этом, как утверждают многочисленные очевидцы, через некоторое время эти деньги превращались в этикетки от прохладительных напитков, а одежда и парфюмерия исчезали, из чего можно сделать вывод, что имеет место факт использование массового гипноза. Так же следует отметить, что во время представления артисты вели провокационные разговоры антисоветского содержания. (примечание: «бред какой-то – разобраться, артистов арестовать – возможно – троцкистская вылазка?») (примечание, сделанное другой рукой – «срочно!!! Бурбулису – что там у него за вражины по Москве орудуют!») (примечание, сделанное третьей рукой красными чернилами: «е… мать, прошляпили массовую КР* вылазку в столице!!!») (*контрреволюционный) 23. Инженер Института повышения квалификации работников транспорта им. Л.М.Кагановича гр-н Завьялов С.Е., 1901 года рождения, русский, в разговоре с работниками своего отдела, совершил злобную фашистскую вылазку, заявив, что скоро коммунисты друг друга пересажают и тогда в России начнется наконец нормальная жизнь. (источник – секретный осведомитель НКВД гр-ка Пияшева Р.П. («Белка»), куратор – сержант госбезопасности Новодворская М.Э.) (примечание – «немедленный арест, ОСО, по разнарядке, вскрыть гнездо в Институте»)
До дома ехали на такси, молча,. Даже Варвара чувствовала, что произошло что-то не то, и молчала, и так же молча все они дошли до двери подъезда. И, уже на пороге, Афанасьев немного отстал, пропустив дочку вперед, взял супругу за рукав, развернув ее немного к себе, сказал очень негромко, почти шепотом – но на удивление веско: - Людка, запомни – мы сегодня в Варьете не были. А билеты – билеты отдали Канцельсонам. Варька пусть съездит к бабке на неделю. Повтори! И Людмила – ну до чего умная баба – не стала ничего спрашивать, спорить, пререкаться, а только кивнула и бесстрастным голосом прошептала: - В Варьете мы не ходили, билеты отдали Канцельсонам, Варька неделю поживет у бабки в деревне – со школой я договорюсь. - А Бурбулису я позвоню, – сам себе добавил Афанасьев. – Лешка не сдаст – да сейчас ему и самому будет невесело.
Выписка из сводки происшествий по городу Москве и Московской области: Суббота «44. Бесследно пропал сотрудник Бюро по ознакомлению иностранцев с достопримечательностями Москвы, секретный осведомитель гр-н Майгель И.К., 1889 года рождения, по паспорту латыш, оперативный псевдоним «Барон» (куратор – майор госбезопасности Станкевич В.И.). Гражданин Майгель был послан в ходе оперативно-розыскных мероприятий на предмет сбора информации и установления контактов с группой лиц, проживающих в квартире №50 по улице Большая Садовая, дом 10, и связанных с антисоветской провокацией, устроенной в пятницу в театре Варьете. Оперативная группа, прибывшая через 10 минут в вышеуказанную квартиру, никого в ней не обнаружила. 45. В Москве распространяются слухи, что: Троцкий приехал в СССР под видом фокусника и гипнотизера; некий маг из Индии по имени Розенкрейцер собирается оживить в Мавзолее Вождя мирового пролетариата тов. Ульянова-Ленина; будет сокращена норма выдачи продуктов по карточкам из-за скорой войны с Эстонией; Москву посетил черт, он же дьявол, он же сатана (подчеркнуто красными чернилами). (примечание: «что за бред? вы что, среди приходских старушек информацию собираете? с ума посходили!»)
Здание гудело, как растревоженный улей. Машины привозили арестованных уже не только во внутренний двор, а прямо к парадному входу бывшего страхового общества «Россия». Площадь была пуста – и немало людей робко смотрело из-за занавесок окон домов напротив, наблюдая суету черных машин и автозаков на площади и прилегающих улицах. А в коридорах сидела какая-то странная публика – клоуны с красными носами и нарумяненными щеками, заплаканные легкомысленно одетые в трико гимнастки, какие-то типы в тюрбанах и цилиндрах – при этом на ртах у них были крепко затянутые повязки. - Зачем это? – шепнул сержант Афанасьев Лешке Бурбулису. Они шли по коридору из лифта в комнату, где уже вторые сутки заседал чрезвычайный штаб. - Дурак, это же они самые фокусники и есть. По всей Москве берут, а с утра уже и из областей повезли. Ну и гипнотизеры там всякие… - А рты зачем завязаны? - Ты чего, не понимаешь – гипнотизеры же! Чтобы не того, не смогли… загипнотизировать. - А-а-а… Афанасьев мысленно обругал себя – ну как он не догадался, ведь и дело то сейчас уже называли не «делом Мосгорэстрады», а «делом фокусников». И надо сказать, что такого на Лубянке не творилось даже тогда, когда брали военных – а ждали в те дни всякого, в том числе и штурма с целью их освобождения от остающихся на воле их подельщиков и верных им частей армии. И еще. В здании господствовал страх. То есть в этом здании страх жил всегда – и будет, наверное, жить всегда, недаром и страховое общество в нем размещалось тогда, когда еще не то что об НКВД, но и о ВЧК мыслей ни у кого не возникало. Но сейчас страх не просто жил – он прямо-таки материализовывался и просачивался между коричневых дверей с номерами, витал в коридорах и кабинках лифтов, разливался на лестницах и в туалетах. Он был не только на лицах тех, кого конвоиры вводили и выводили из кабинетов – впервые он появился на лицах сотрудников, ходивших взад и вперед с папками под мышками, в глазах машинисток, испуганно жавшихся к стенам, он выдавал себя странной тишиной, повисшей в здании на Лубянке, хотя оно и продолжало жить своей жизнью. Это можно было бы сравнить с тем, когда маленькие дети расшалились, нахулиганили, напроказничали – и вдруг, после веселого шума и суматохи приходит понимание, что сейчас придут взрослые – и за все придется отвечать. Они вошли в комнату, где под руководством майора ГБ товарища Карякина работал накануне сформированный штаб, созданный по личному приказанию наркома Ежова Николая Ивановича. - Пришли, голубчики. – недобро прокомментировал их приход Карякин. – Врангель в Москву придет, а вы дома дрыхнуть будете. Оправдываться не стоило – молча, вытянув руки по швам, приятели пережидали гнев руководства. Товарища Карякина уважали как на самом верху, так и простые рядовые сотрудники Органов. А про его поездку за Урал рассказывали просто легенды – как он арестовал целую краевую партконференцию, где ВСЕ делегаты были троцкистскими двурушниками. - Афанасьев, иди в кабинет 41, нужно помочь старшему сержанту Буртину, он там совсем мышей не ловит. Афанасьев отдал честь и вышел в коридор.
Трудно сказать, как у Генки Буртина дело обстояло с мышами, потому что, когда Афанасьев вошел в его кабинет, тот бил деревянной дубинкой по голове какого-то типа с разбитым лицом, сидевшим на полу и пытающимся прикрыть голову руками, из под которых шла кровь. - Кто такой Фоландер, сука? – кричал Буртин, а сидевший на полу проскулил: - Я не знаю никакого Фоландер, товарищ следователь. - Тамбовский волк тебе товарищ! – рявкнул Генка и снова стукнул человечка. - Гражданин, гражданин следователь, – еще более жалко и противно промычал допрашиваемый. - Это что за фрукт? – спросил Афанасьев. - Контра одна. Из Мосгорэстрады. Из реперткома деятель. Репертуарной комиссии. Подельник этих шуткарей из Варьете. А ты чего здесь? - Карякин прислал. Мышей, говорит, не ловишь. Буртин выругался матом, но незлобиво, – были они друзьями, играли вместе по выходным в волейбол и шахматы, и делить им было нечего, как бы начальство не старалось их лбами столкнуть, так что Генка ткнул допрашиваемого сапогом – тот притворно ойкнул, потому что удар был пыром, скорее для порядка, чем для дела – и пошел к столу в углу кабинета пить воду из графина. - Слыхал, что дом писателей спалили? - Слыхал. Эту новость им сообщил на входе, в отделе пропусков, когда они входили в здание со двора через служебный вход, Генка Фурман, сидевший на телефоне и составлявший суточную сводку по столице и области. У солдат на входе были винтовки с примкнутыми штыками, а двое сержантов тащили к лифту пулемет, как оказалось, ставить на крышу. Там, на входе, у бюро пропусков, он всегда узнавал от ребят новости о том, что происходит в столице Союза ССР, и как на это реагируют Органы – чтобы начальство не застало врасплох, случись что-то серьезное. - Ну и чего ты думаешь? - Да не знаю. Как-то все непонятно пока. - Да чего ж там непонятного. С целью подорвать доверие к Советской власти и к проекту новой Советской Конституции. Троцкистская провокация. Прямое участие гестаповской разведки в лице этого самого профессора Фоландера и ее белогвардейских сообщников. - Воланда, – поправил Афанасьев. - Как? - Воланда. Так профессора зовут. - А ты откуда знаешь? – вдруг насторожился Буртин. - Афишу видел, – соврал Афанасьев. - А-а… Тут, кстати, с этими афишами, штука странная вышла. Сегодня утром ни одной не нашли. Весь город прочесали. И ни одной. А ведь было их – не сосчитать. Как тебе? - А типография? Какая типография печатала? - Не установили. Афанасьев присвистнул. - Понял теперь? – даже обрадовался Буртин. – Это ж какую организацию мы прошляпили – у них или подпольная типография, или гнездо в государственной, и распространители, и эти, которые афиши аккурат до одной сняли. Понял, почему начальство кипит? Афанасьев все уже давным давно понял. Еще позавчера.
Выписка из сводки происшествий по городу Москве и Московской области: 71. В результате диверсии и поджога сгорел магазин № 12, относящийся с системе Торговли с иностранцами (Торгсин). По имеющейся оперативной информации есть основания связывать это происшествие с массовой антисоветской вылазкой в театре Варьете и пожаром в Доме Писателей. 72. Заведующий столовой Дворца культура работников связи Егоров С.П., 1904 года рождения, в разговоре с шеф-поваром этой же столовой Фридкиным Р.Э., 1899 года рождения, рассказал злобный антисоветский анекдот пасквильного характера с троцкистко-фашистким душком, злобно высмеивающий легендарного командира эпохи гражданской войны В.И.Чапаева, при этом оба долго смеялись. Информация получена от внештатного работника НКВД мясника Полторанина Г.Э., и ранее заявлявшего, что вышеназванные Егоров и Фридкин распространяют среди работников столовой подобного рода анекдоты. (примечание: «брать обоих гадов – и не откладывая»).
- Ты вот чего, - сказал Буртин. – Ты поработай с этой неразорушившейся контрой, а я пойду с Карякиным поговорю. Генка всегда рад спихнуть на другого свою работу, беззлобно подумал Афанасьев, оставшись с допрашиваемым один на один. Тот поднялся и на ноги и тоскливо смотрел на валявшуюся на боку табуретку, не смея ту поднять и на нее сесть. - Ну что, контра, будем молчать? – спросил Афанасьев. - Гражданин следователь, - допрашиваемый сложил молитвенно руки у груди, - я ничего не знаю. Я с отпуска вчера приехал. В Сочи был, тов… гражданин следователь. У меня билеты еще остались. С женой, с дочуркой в Сочи, две недели… Сержант заглянул в разложенные на столе бумаги. Какой-то Пискуряк Егор Петрович. - Пискуряк, - строго сказал Афанасьев, - великий пролетарский писатель, буревестник коммунистического строительства Максим Горький сказал, что если враг не сдается, его уничтожают. Вот и мы тебя, Пискуряк, с лица земли сотрем, если ты про эту троцкистскую банду, что окопалась в Мосгорэстраде, не расскажешь органам. Расскажешь – еще и дочурку свою увидишь. Когда-нибудь. Пролетарский гуманизм он такой – мы не звери, в конце концов, отсидишь свое, и вернешься к жене и дочке, понял? - Да я бы гражданин следователь, все рассказал бы, так ведь чего рассказывать, коли не знаю ничего. Из глаз подследственного вдруг полились слезы. - А вот давай-ка мы с тобой, Пискуряк, вместе посмотрим, что ты знаешь и чего не знаешь. Присаживайся. Бери папиросу. Афанасьев не курил и считал привычку к табаку признаком слабоволия и подгнилости характера, делая исключение лишь для товарища Сталина, чья трубка являлась больше чем курительным предметом – и представляла собой скорее революционный знак, как маузер товарища Дзержинского или кепка товарища Ленина. Однако табак в кармане гимнастерки он всегда имел, так как вовремя предложенная допрашиваемому папироса может сделать больше, чем любимая деревянная дубинка Генки Буртина, сломавшая ребра не одному из неразоружившихся врагов народа. Сам Афанасьев такие методы если не осуждал – да и как можно осуждать, зная то, что немецкое гестапо, итальянская полиция и франкистская контрразведка делает с нашими товарищами-коммунистами в этих странах, то старался применять их, когда уж совсем ничто не действовало, а начальство давит и требует признательных показаний как можно быстрее. Однажды он попался на совсем наглого вражину, который даже не скрывал своей ненависти к Партии и Органам, однако подельников своих не называл, и сгоряча сломал ему челюсть, за что получил на комсомольском собрании строгач без занесения, потому как со сломанной челюстью вражина и вообще говорить не мог – хотя чего тут было говорить, пуля гаду в затылок, да в крематорий при Донском – ясное дело. Пискуряк к столу сел, папиросу взял, прикурил от протянутой зажженной спички – и закашлялся так, словно ему сидеть не предстоит еще, а уже отсидел и немало. - Вы чего, подследственный? – искренне удивился Афанасьев. – Словно курить не умеете? - Не курю я, - сквозь кашель ответил Пискуряк. – И не курил никогда. - А чего же тогда папиросу взяли? - Так, това… гражданин следователь, в этом здании следователю не отказывают. - Это верно, - сказал Афанасьев, отбирая папиросу у подследственного и гася ее в блюдце-пепельнице, набитой пустыми бумажными гильзочками от Генкиного «Казбека». – Так что давайте-ка, Пискуряк, начнем с самого начала. Каким образом Мосгорэстрада могла пригласить этого самого Воланда, и кто вообще принимает решения о гастролях тех или иных иностранных артистов в стране вообще и в Москве в частности? Подследственный уже открыл рот, чтобы сказать что-то, но тут распахнулась дверь, и в кабинет вошли двое незнакомых людей. Один – длинный, худощавый, другой маленький, немного полноватый. И оба в форме комиссаров госбезопасности первого ранга. Афанасьев подскочил. - Товарищи… - Спокойно, спокойно, сержант. Расслабьтесь, - сказал тот, кто длинней, сухим и резким, почти неприятным голосом, и подошел к столу. – Что тут у вас происходит? - Производится допрос гражданина Пискуряка, проходящего по делу о троцкистской вылазке в театре Варьете, товарищ комиссар. - Понятно, - сказал высокий. – И как же допрашиваемый в этом самом театре вылез, так сказать? Афанасьев запнулся немного. - Следствие занимается установлением причастности гражданина Пискуряка к окопавшейся в Мосгорэстраде троцкистко-фашисткой группе, товарищ комиссар госбезопасности. - Вот как? – На лице высокого отразилось неподдельное изумление. – Прямо-таки целая группа? - Да, товарищ комиссар. Передо мной и старшим сержантом Буртиным поставлена задача товарищем майором Карякиным… - Майор Карякин отстранен от занимаемой должности за фабрикацию улик и грубые нарушения социалистической законности, - вдруг раздался голос невысокого и полноватого, остававшегося в полумраке. Голос поразил своей мягкостью и бархатностью. Второй тоже подошел ближе к столу, так что круг желтого света от стоящей на столе лампы упал и на него. Афанасьев оторопело посмотрел на него, потом на высокого. Ему бросилось в глаза, что на обоих старших офицерах была новенькая, с иголочки, форма и до блеска начищенные сапоги. При этом, кроме одинакового звания, во всем остальном оба представляли собой полную противоположность. У высокого было пенсне, в котором он поразительно напоминал каппелевского командира из фильма братьев Васильевых «Чапаев». Полноватый был черняв, и в его облике было что-то кошачье. - Следствие находится на начальном участке… - нескладно начал Афанасьев, но высокий надоедливо махнул рукой. - На каком бы, так сказать, участке, следствие не находилось, абсолютная непричастность товарища Пискуряка к происшедшему в театре Варьете видна невооруженным глазом. Услышав эти слова, подследственный ошарашено посмотрел на Афанасьева. - Более того, - заметил малорослый комиссар. – С прискорбием должен отметить, что к допрашиваему явно применялись методы, осужденные как решениями партийных съездов, так и нормами уголовно-процессуального законодательства Советского государства. - И должностной инструкцией работника госбезопасности, - подключился высокий. Слушая эти слова, Афанасьев пытался вспомнить, кто же эти двое старших сотрудников. На собраниях, совещаниях и разного рода торжественных вечерах он повидал практически всех старших офицеров, членов коллегии и даже приезжающих из краев, областей и республик тамошних руководителей, но этих двоих определенно не помнил. Хотя в то же время оба казались очень знакомыми. «Нелегалы? Отозваны из-за кордона и направлены в аппарат?» - У меня был приказ, товарищ… - Послушайте, молодой человек, - сказал высокий. – Кроме приказов есть еще совесть коммуниста. Его пролетарское правосознание, которое поможет настоящему чекисту отличить врага трудового народа от человека, никаким боком ни к какой контрреволюции непричастного. Как, например, товарищ Пискуряк, уважаемый работник культуры, в отношении которого допускались методы, сравнимые разве только с методами гестапо или охранки Пиночета. - Это анахронизм, - непонятно сказал второй, но высокий только отмахнулся. - Какая разница, товарищ! Важно, что такие, с позволения сказать, методы законности, а прямо и точнее – беззаконности, осуждены решениями партии, правительства, и должны быть навсегда исключены из жизни. Тут он нагнулся и брезгливо, двумя пальцами, взял со стола деревянную дубинку, с помощью которой сержант Буртин раскрыл не одного замаскировавшегося врага народа. - И это, прошу обратить ваше внимание, наши славные органы, созданные Феликсом Эдмундовичем Дзержинским для защиты трудящихся от помещиков и капиталистов. Основоположники марксизма, мечтавшие об обществе, свободном от эксплуатации и насилия, заплакали бы, увидев, во что превратились их идеи в отдельно взятой стране. Тут Афанасьеву показалось, что второй комиссар госбезопасности, издал странный звук, похожий на смешок или хмыканье – но нет, он глядел на Афанасьева очень строго, как преподаватель на рабфаке, где сержант учился до перехода в органы. И, мелькнула в голове невольная мысль, лучше всего было бы остаться там, и учиться дальше. - И вот у нас, товарищ Афанасьев, возникают вопросы именно к вам, - начал худощавый, а невысокий продолжил: - Вот как вы, товарищ Афанасьев, рабочий, комсомолец, кандидат в члены партии, основанной на идеях гуманизма, братства и справедливости, дошли до такой жизни, что можете ударить ни в чем неповинного человека только потому, что какой-то негодяй приказал вам заставить этого человека оговорить самого себя. На лице Пискуряка между тем все оттенки всяческих эмоций, возможных и невозможных, сменяли друг друга, а то и присутствовали одновременно. - Кстати, - сказал невысокий, - Я думаю, что товарища – он подчеркнул это еще раз, - уважаемого товарища Пискуряка ждут дома жена и дочка. И что его нужно как можно быстрее к ним отпустить. Он достал из кармана сложенную вчетверо бумажку и протянул ее Афанасьеву. Это было постановление Коллегии НКВД о немедленном освобождении подследственного ввиду его полной невиновности. Бланк был обыкновенный, печать НКВД, только вот подпись председателя коллегии была незнакомой. Высокий тут же объяснил: - Решением Центрального Комитета нашей партии Николай Ежов отстранен от работы, разжалован и взят под стражу как враг народа и организатор массовых репрессий против советских людей. Временно исполняющим обязанности наркомвнудела назначен товарищ Чкалов Валерий Петрович. В животе у Афанасьева что-то сжалось. - Так что, дорогой товарищ Пискуряк, можете спокойно идти домой, отдыхать, а мы приносим вам свои глубочайшие извинения за все то, что вам пришлось пережить здесь сегодня и заверяем вас, что все виновные будут строго и принципиально, по партийному наказаны. Сержант, выпишите пропуск товарищу. Афанасьев достал бланк пропуска, поставил время. подписал и протянул Пискуряку, который выглядел сейчас даже хуже, чем тогда, когда Генка Буртин бил его деревянной дубинкой. Не такой уж и тяжелой, кстати. Когда Пискуряк вышел, высокий поставил лежавшую табуретку перед столом, сел на нее, а другой комиссар - на краешек стола. Афанасьев предложил было ему свой стул, но тот отмахнулся: - Сядьте, сержант. - Что же нам с вами делать, Афанасьев? – задумчиво спросил высокий, поправляя пенсне. – А вот знаете, давайте-ка я вам расскажу, как окончится ваш боевой и жизненный путь. Тут его голос изменился, в нем появилась какая-то неестественная глубина, и с первыми же словами сержант почувствовал, что проваливается куда-то…
Афанасьев стоял в тесной толпе людей. В руке он держал портрет товарища Сталина, но почему-то товарищ Сталин был в каком-то странном мундире и с погонами, словно царский генерал. Портрет он чуть было не выронил, однако, потому что увидел свои ладони – изъеденные временем ладони старика, желтые, в темно-коричневых пятнах, с почти неприкрытыми морщинистой кожей сосудами. Вокруг стояли старики и старухи, а на трибуне какой-то человек громко кричал что-то, чего Афанасьев почти не слышал – словно в ушах была вата. Что-то про банду какого-то Эльцина или Ельцына, которую нужно отдать под суд, про оккупационное правительство, про борца за дело народа Руцкого, которого нужно назначить президентом, про злую Америку и про Останкино, на котором сидят одни евреи. Над толпой было много красных флагов и зонтиков. Болела грудь, было тяжело дышать, сердце словно стиснуло тисками. Афанасьев понял, что он очень-очень старый. На пиджаке у него висели незнакомые награды, пожелтевший ромбик с надписью «Ветеран органов КГБ». КГБ? Что это такое? – мелькнуло в голове. Он повернул голову: «МММ – это надежность!» – висел огромный щит на здании, которого никогда здесь, в центре Москвы не было. Над проспектом навис транспарант « Coca - Cola – вкус успеха!», а еще дальше - «Попробуй WEST !» Афанасьев начал выходить из толпы – ему было плохо, он не понимал, что происходит – это была Москва – и не Москва, и это был он – и не он. Как-то это было связано с теми двумя в кабинете – что-то они с ним сделали, отравили, что ли? На суде над врагами народа, среди которых находился бывший нарком Генрих Ягода, говорили, что в руках у троцкистских заговорщиков целая лаборатория по производству ядов – вот, видать, яд или наркотик против него и использовали. Идти было тяжело – но он вышел из толпы и оказался прямо у витрины магазина, в которой лежали какие-то ювелирные украшения – а вывеска была вообще то ли на французском, то ли еще на каком другом капиталистическом языке. Мимо него шли люди, одетые в какие-то немыслимые одежды, ярких цветов, покроя, которого Афанасьев, всю жизнь проносившей или форму работника НКВД, или мосшвеевский костюм, купленный супругой Людмилой в магазине конфиската при ХОЗУ, хозяйственном управлении, не видел даже в фильмах про заграничную жизнь. - Что-то случилось – вдруг сказал он сам себе. - Да, дедуль, уже давно случилось, а ты все таракана таскаешь. Перед Афанасьевым, погруженным в свои мысли и попытки разобраться в том, что происходит, стоял какой-то мужик с сигаретой, от которого пахло вином. - Какого таракана? – спросил Афанасьев – ну и голос, поразился он, да сколько же мне лет?! – И что случилось? - Власть ваша коммуняко-вохровская, старик, кончилась – а ты все этого душегуба, таракана усатого, по улицам носишь. Постыдился бы. Сидел бы дома, воспитывал внуков. Люди в старости мудреют – да не все видать, - мужчина махнул рукой в сторону митинговавших. - Революция погибла, - то ли сказал, то ли спросил Афанасьев. - Тю, проснулся, служивый. Нету больше вашей революции, дед. Была – и вся вышла. И картавого мы скоро из Мавзолея выкинем на помойку, залежался там, тля. – Мужчина засмеялся, еще раз махнул рукой, - а, да что с тобой говорить, - и слился с безликой и пестрой толпой, что шла мимо. И тогда Афанасьев старческими чужими руками взял портрет, набрал что есть силы воздуха в грудь и, наперерез толпе, пошел в гущу чудных машин, что неслись по улицам Москвы-не-Москвы, городе, предавшем дело Революции, дело Ленина-Сталина. Ударом вишневой «девятки» его тело отбросило на столб светофора, но этого второго удара он не почувствовал, так как к тому моменту он сидел за столом в кабинете для допросов, а похожий на церковного регента комиссар госбезопасности произнес последнюю фразу: «Так и закончилась жизнь ветерана партии и органов безопасности Афанасьева Виктора Степановича».
В кабинете никого не было. Оба комиссара ГБ исчезли, словно растаяв в воздухе. Руки Афанасьева тряслись, потому как он все еще помнил удар машины и мучительные последние секунды – и в то же время он сидел за столом, на котором стояла лампа, табуретка так и стояла перед столом, а в пепельнице лежали окурки. «Гипноз!», вдруг как молния озарило Афанасьева. Вот оно как бывает. Не зря говорили, что с этими фокусниками и магистрами нужно осторожнее. И вот вам, прямо в сердце органов, в здании на Лубянке – такое. Афанасьев схватил постановление об освобождении подследственного Пискуряка. Листок так и лежал на столе, но написано там было отнюдь не то, что полчаса назад Афанасьев читал своими глазами. И при этом что-то абсолютно непонятное. « Во-первых, сразу после обнаружения мешков со взрывчаткой и взрывателями спецслужбы заявили, что была предотвращена попытка очередного теракта, когда как на следующий день они поменяли свои показания, сказав про "учения". Во-вторых, экспертиза, проведенная французскими и английскими специалистами, свидетельствует: в мешках был именно гексоген, а не сахарный песок, а взрыватели были боевыми, а не учебными. В-третьих, показания менял не только директор ФСБ Николай Патрушев, но и сам тогдашний премьер-министр Владимир Путин. Этот факт, по мнению авторов, просто вопиет о том, что будущий президент России хорошо знал о роли спецслужб в сентябрьских трагедиях в Москве и Волгодонске. И, наконец, главное: организаторы пресс-конференции и авторы фильма утверждают, что таким чудовищным способом спецслужбы России пытались обеспечить победу Владимира Путина на президентских выборах. Народный гнев был перенаправлен на чеченских боевиков, а народные чаяния - на молодого преемника Бориса Ельцина. Кадры дымящихся развалин и рыдающих русских женщин перемежаются с помпезными кадрами инаугурации второго президента России. Борис Березовский комментировал показанное по-русски и по-английски. Слова и документы удивительно органично перекликались с заключением по поводу обстоятельств "учений в Рязани" и деталей найденного там взрывного устройства и самой взрывчатки (которую представители ФСБ России упорно именовали "сахаром, имитировавшим гексоген"), данным независимыми английскими специалистами: Г.Т. Марри (кавалером ордена Британской империи, бакалавра наук, доктора наук, почетного члена Королевского общества химиков), проводившим исследование по поручению фирмы "Тауэр Мэнэджмент", Аланом И.Хэтчером, директором International School for Search and Explosives Engineers, и доктором Джоном Уэйтом - офицером-сапером в отставке, 23 года занимавшимся разминированием неразорвавшихся бомб. Мнения всех экспертов совпадают: то, что случилось в Рязани, не может быть учениями.» Афанасьев недоуменно смотрел на написанный текст, потом перевернул бумажку. На обороте была цветная фотография какого-то рыжего человека и надпись: « ЧУБАЙС – НАШ ПРЕЗИДЕНТ! » Не задумываясь, словно повинуясь какому-то инстинкту, Афанасьев достал из выдвижного ящика стола спички и сжег непонятную и почему-то страшную бумажку, а пепел растолок в пепельнице в пыль с помощью карандаша. Проверил стол. Посмотрел туда, где стояли комиссары госбезопасности – и бросился в коридор. Там никого не было. Словно здание вымерло. Пробежав по коридору, он вошел в кабинет, где работала опергруппа под руководством майора ГБ товарища Карякина. На этот раз опергруппы в кабинете не было , но, к счастью, сам майор сидел за столом и читал какой-то документ. - Товарищ Карякин, чрезвычайное происшествие… - начал, все еще задыхаясь, Афанасьев и поперхнулся. Голова майора была абсолютно седой, а при виде его глаз сердце сержанта госбезопасности сжалось. Таких глаз он не видел даже у жен врагов народа, когда по ночам арестовывали их мужей. Или там у детей врагов народа. - Товарищ майор, подследственный Пискуряк был… - Забудьте, сержант, - глухо сказал Карякин. - Что? - Забудьте все. Ничего не было. Вы поняли? Повторите! Карякин говорил очень тихо, но что-то в его голосе заставило Афанасьева приложить руку к фуражке и так же тихо ответить: - Так точно, товарищ майор госбезопасности. Ничего не было. Разрешите идти? - Идите, сержант. Выходя из кабинета, Афанасьев осмелился оглянуться. Майор госбезопасности Карякин, орденоносец и обладатель звания «Отличник НКВД» смотрел куда-то в угол кабинета, где стояло пустое кресло, и лицо его было землистого цвета, словно у покойника.
Генеральный секретарь ЦК Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков) с самого утра чувствовал, что происходит что-то не то. Он знал, что среди тех, кто вместе с покойным Стариком двадцать лет назад делал величайшую в мире революцию, он не блистал ни умом, ни образованностью, ни ораторским искусством. Они жили по заграницам, разговаривали на европейских языках, как на родном русском, а он где и был, так в Чухонии, то есть не совсем и загранице даже, а Великом Княжестве Финляндском, где они со Стариком и познакомились, собственно. Но из всех них он обладал самым сильным даром интуиции и наличием того, одним словом не определяемого качества, которое позволяет понимать, в какую сторону развиваются события. Это чувство посещало его не раз, и каждый раз он сам поражался тому, откуда оно берется, и сразу в голову почему-то приходили позабытые дни учебы в семинарии – то есть самый махровейший идеализм и мистицизм, чуждый настоящему большевику. Но – было, было, – и в далекую уже гражданскую, когда белые с трех сторон рвались к Царицыну, и казалось, что Республика вот-вот рухнет, и во время последних месяцев болезни Старика, когда решалось, сможет ли Председатель РВС и второй человек в Партии присвоить себе освобождающееся место вождя, и в не такую уж далекую пору, когда в страшной борьбе был ликвидирована самая страшная угроза Революции – хозяйчик-единоличник – хотя иногда и не верилось, что эту великую мечту основоположников удастся осуществить. Но – он чувствовал, чувствовал, что – победит, что как бы не было трудно – выстоит, и эту уверенность ощущали и те, кто был с ним – и преодолевали немыслимые трудности, и побеждали в казалось неравной борьбе – и он сам уже не просто верил, а знал, что та мистика, то провидение, то есть то, о чем даже думать большевику не пристало, не то что вслух говорить, – с ним, тут, отныне и вовеки веков, – а уж откуда оно, какова его сущность, его генезис, как сказал бы какой-нибудь Стецкий-Марецкий из бухарчиковской школки – это не важно. И вдруг сегодня утром он ощутил, что что-то происходит, что в его стране что-то не так – и на мгновение даже стало дурно от нехорошего предчувствия. Он спал эту ночь в Кремле, и на мгновение вдруг стало страшно открывать глаза, потому что на миг показалось, что у кровати стоят люди – знакомые и незнакомые, и у всех одинаковые серо-каменно-серьезные лица, и один из них – а что, да хоть этот притворяющийся дурачком хитрован Никита, – увидев, что генсек проснулся, зачитает ему постановление ЦК, что он смещен и будет предан суду за преступления против Партии, Рабоче-Крестьянского Государства и Советского Народа. А ведь и было за что, ох, было. Когда он читал на съезде или пленуме очередные тезисы про троцкистско-бухаринских фашистов, ему иногда самому казалось, что сейчас кто-то встанет, и скажет: «Да вы что, товарищи! Да ведь кого мы называем врагами народа – людей, без которых двадцать лет назад наша революция была бы раздавлена сапогами Антанты и ее белогвардейских прихвостней!» Но – не вставали, и не кричали, а голосовали, и прибавляли свои новые слова в осуждение тех, с кем еще 10 лет назад гоняли чаи в кремлевских кабинетах, споря о путях строительства социализма и судьбах мировой революции, а до этого бились от Бреста да Приморья с армиями царских генералов и прочей разнокалиберной сволочью. Он открыл глаза, но никого не было в его маленькой комнатке за кабинетом, переделанной в спальню, и в кабинете тоже не ждали за столом с постановлением ЦК об аресте, а в приемной все тот же верный Поскребышев уже суетился с чаем и завтраком. То есть все было как всегда – а все равно как-то не так. Генсек позвонил Климу, в наркомат обороны – Клим был уже на месте, – но и он не сказал ничего страшного – ведь мелькнула мысль про интервенцию, может быть Чемберлен, Гитлер или поляки напали? Но нет – хотя положение и было как всегда сложным – но резких изменений ни в Европе, ни в Азии не произошло, война еще только копила силы, лишь ради пробы колыхнув в Испании. Звонок Николаю, НКВД. И опять предчувствие, что поднялась Сибирь, не забывшая еще коллективизацию, да получившая еще сосланных и посаженных врагов народа, и идет на Москву через Урал, набирая силу, волна контрреволюции, но нет, бодро отрапортовал Ежов, за ночь арестованы новые деятели по военному заговору, и получены новые признательные показания, и разоблачен новый вредительско-диверсионный центр в Мосгорэстраде – обычная рутина. И – получая эти новые и новые утренние сводки – что страна за ночь не развалилась, что Революция не погибла, что интервенция не произошла – получая эти сводки, генсек отнюдь не успокаивался, а совсем даже наоборот – настроение его становилось все хуже и хуже – потому что он был уверен, что в воздухе веет опасность – и что по сравнению с этой опасностью Врангель и Троцкий вместе взятые – пустяк, так, не более чем колебание ветра. На двенадцать были вызваны военморы, как, по привычке с гражданской, называл флотских вообще-то не любивший моря генсек. Не долго думая, он снова позвонил Климу и попросил перенести заседание на завтра, а самому заехать на Лубянку и приехать вместе с Николаем Ежовым. Сказал – и тут же пожалел, потому что никогда не любил, когда работники такого уровня встречаются между собой не в его кабинете. Но перезванивать не стал, потому что среди многих правил, которые он для себя сформулировал и в согласии с которыми жил, был запрет на суетливость. Вождь не должен быть суетливым, иначе он не вождь, а какой-нибудь Радек-Крадек. Съев завтрак, принесенный Любочкой, помощницей верного как пес Поскребышева, генсек вернулся в свой кабинет и сел за стол. И тут же почувствовал укол в области сердца. Что-то было не то. В кабинете что-то изменилось, пока он там отсутствовал. Когда он шел через него завтракать – все было в порядке, а сейчас что-то этот порядок нарушило. Только вот что? Генсек медленно осмотрел поверхность стола, затем мебель перед столом, шкафы вдоль стен, тяжелые зеленые занавески на окнах – и вдруг повернулся назад, к стене, где ничего не было, кроме картины, на которой Старик внимательно читает Главную Партийную Газету. Обернулся он все по той же интуиции – и сначала ему показалось, что и тут все в порядке, и он уже было начал поворачиваться к телефону, чтобы вызвать секретаря, самого Поскребышева, мидовского дежурного с телеграфными сводками из Советских посольств по всему миру – и тут замер. И обомлел. Старик на портрете все так же сидел в своем черном кожаном кресле, и в руке у него была все та же газета, но на газете вместо привычного, но до сих пор не потерявшего своей скромно-суровой силы слова «ПРАВДА», было написано совсем бессмысленное и непонятное «КОММЕРСАНТЪ- DAILY ». На мгновение генсеку показалось, что он проваливается в какой-то черный колодец, он закрыл глаза от того, что мир закрутился перед ним, а когда невероятным усилием воли их открыл, то увидел ту же картину, того же Старика и то же бессмысленное и дурацкое слово. Тогда стало страшно. Он встал, быстро вышел в приемную, и негромко сказал: «Поскребышев, вызвать караул». Не успел и закончить, как верный чекист метнулся к коридору, и из него в приемную вошли двое охранников в новенькой форме и сапогах. «За мной!» – приказал генсек и первым вошел в кабинет. Картина висела на стене, Старик сидел в кресле и читал газету, которую он читал и вчера и позавчера – и на ней было написано «ПРАВДА». Генсек замер. Он думал не долго, чувствуя, что вот-вот за спиной начнет появляться недоумение, смущение, если не хуже. И, показав на картину, негромко сказал: - Картину снять, отвести в лабораторию к Майдановскому, проверить на предмет ядов, просветить в рентгеновских лучах. Вот за что ему нравились эти новые, незнакомые ребята, что заменяли на всех уровнях и аппарата и органов пролетарской диктатуры кадры, которые прошли и гражданскую и нэп, и скользкие времена дискуссий, платформ, уклонов и шатаний – за то, что они ничего не спрашивали и ничему не удивлялись. Председатель Реввоенсовета – фашистский агент? Замнаркома обороны – японский шпион? Писатель, прославивший Конармию, вредитель? Никаких вопросов. Даже среди все продолжающего учащенного биения сердца и осознания того, что что-то пошло не так – и совсем не так – мелькнуло чувство гордости за новую, партийно-чекистскую поросль, в год Революции родившихся, и когда-нибудь – пусть и не скоро – они будут стоять у штурвала корабля, идущего его – и Старика, конечно, – путем. Чекисты быстро и споро сняли картину со стены, Поскребышев сразу понял, что плешь на стене нужно закрыть – спросил: - Что повесим, Иосиф Виссарионович? - «Явление Христа народу», товарищ Поскребышев, – пошутил генсек, и, слушая приглушенный смех верного начальника секретариата, вдруг подумал: – «Так ведь Пасха же!» Впервые за много лет руководитель коммунистов всего земного шара и бывший ученик семинарии в этом, 1937 году, забыл, что сегодня Пасха.
Когда все вышли, Сталин посмотрел на место, где висела картина, сел за стол и приготовился работать с документами, оставленными на столе с левой стороны. Прочитав бумагу, он ставил резолюцию – или не ставил ничего – клал бумагу на правую сторону, и потом секретари разбирали, какой бумаге давать ход, а какую отложить в долгий ящик. Стояла утренняя тишина, утреннее помутнение – он не стал задумываться, что это было, это тоже относилась к тем его правилам, благодаря которым он стал тем, кем он стал: один раз – случайность, два раза – тенденция, три раза – система, - так вот, утреннее помутнение стало забываться – «показалось? устал? не пора ли на Юг, ведь сколько сделано, такой год тяжелый – но нет, еще не все сделано, что нужно, враги еще не вырваны с корнем, еще работать и работать!» По утрам по радио передавали классику – оперы, которые он любил слушать один – когда собирался с соратниками, больше предпочитал народную музыку - только слушал Сталин не бумажную тарелку репродуктора, звук из которой годился разве только для того, чтобы слушать репортажи с футбольных матчей да сообщения о новых успехах в деле социалистического строительства. Для музыки у него стоял немецкое радио с патефоном, звук из которого был почти живой, словно в концертном зале. Он встал, подошел к радио, всегда настроенному на радиостанцию имени Коминтерна - иностранное радио он не слушал, потому как языков не знал, да и не хотел по-настоящему знать – вон Зиновьев с Каменевым знали то ли по пять, то ли по шесть – и где они сейчас, не пригодилось им это знание, пуля в затылок от товарища Блохина – и все ваши знания тю-тю, - нажал на большую белую клавишу. Из темно-красного ящика с немецкими буквами над рычажками почти сразу грянуло:
Его превосходительство любил домашних птиц И брал под покровительство хорошеньких девиц!
Сталин пожал плечами. «Они что там, в Радиокомитете, с ума посходили!» Он тронул ручку настройки и повернул ее на другую волну. Чей-то диковатый голос ворвался в кабинет вместе с какой-то визгливой музыкой:
Мое поколение молчит по углам, Мое поколение не смеет петь, Мое поколение чувствует боль И снова ставит себя под плеть…
Он испуганно выключил радио трясущейся рукой. - Что, Иосиф Виссарионович, не нравится? Сталин стремительно оглянулся. За его столом сидел какой-то длинный и худой человек с глумливой улыбкой и в совершенно дурацком пенсне. Почему-то на ум пришло сравнение с регентом из церковного хора. - Кто… кто вы? - Я? Над этим вопросом многие годы будут биться сотни литературоведов, уважаемый, но так и не найдут правильного ответа. Однако не на эту тему хотел бы я с вами, уважаемый, поговорить. Генсек, не говоря ни слова, встал и быстрым шагом вышел в приемную – и обомлел. Там не было никакой приемной – то есть вообще не было. Открыв дверь, он оказался в коридоре – длинном, двери через каждые пять метров – и по коридору шли несколько людей. Один из них шел какой-то странной, вроде как утиной походкой, небольшого роста, лысоватый, с сероватым лицом, и он напомнил генсеку жандармского ротмистра Новосельцева, допрашивавшего его в Батуми в 1905 году, был ротмистр тогда очень важной птицей, кичился своим происхождением из Санкт-Петербурга, состоял даже при особе Его Императорского Величества, – а вокруг шли люди ростом покрупнее, но чинами явно пониже – видно это было из той почтительности, с которой они следовали за невысоким, и из того, как они все немного, совсем немного, но были повернуты к нему – даже на ходу – и даже чуть наклонившись, словно всегда готовые услышать какое-то слово своего начальника. - А это у нас что такое? – спросил лысоватый, остановившись перед генсеком. – Что-то я не понял? - Владимир Владимирович, Сокуров кино снимает, третью часть из цикла про мировых диктаторов. Управление охраны выписало разрешение. Забыли вас предупредить, - сказал один - широкоплечий, поразительно похожий на того самого работника Ежова, по фамилии Блохин, который занимался приведением в исполнении расстрельных приговоров. Сталин раз вызвал его, когда захотел узнать, как вел себя перед расстрелом Бухарчик. Оказалось, кстати, что тот не юлил и не просил ничего, показал себя хоть перед смертью мужчиной, не то, что этот Зиновьев. Однако, в отличии от Блохина, этот был одет – как, впрочем, и все остальные, – в какой-то странный костюм, больше всего напомнивший ему костюм того американского корреспондента, которому он несколько лет назад рассказывал, что такое истинный гуманизм и почему в Советской стране люди на самом деле счастливы. - А, понятно. А то так можно в призраков поверить – идешь по коридору, навстречу Отец Народов, - и все засмеялись вслед за лысоватым. - Работайте, работайте, не будем вам мешать, - и процессия проследовала дальше, Сталин только услышал: «Все-таки предупреждайте в другой раз, а то скоро домой приду, а у меня там Герман чего-нибудь снимает на кухне или Спилберг». Общий смех исчез вместе с ними, свернув за коридор. Сталин осторожно вернулся в кабинет. - Ну что же вы, Иосиф Виссарионович, растерялись-то. Поговорили бы, пообщались. Может, чего интересного узнали бы. Худой, с глумливой улыбочкой и треснутым пенсне, сидел за его столом и пил прямо из бутылки с яркой наклейкой. - Не хотите ли «пепси-колки», а? Это поколение, знаете ли, выберет «пепси». - Что вам надо? – хрипло спросил генсек. - Да в общем-то , и ничего, милейший. Просто у нашего хозяина есть свои принципы - чтобы там – худощавый показал пальцем наверх - про него не говорили. И не то, что ему жалко тех людей, которых вы сейчас одним росчерком ручки отправите из этого мира в другой – это ваши дела и вам тут разбираться, но вот один из этих альбомчиков, как вы их изящно называете, придется все-таки не подписывать. Не вы, не я, и даже не мой хозяин всю эту историю придумал, и не вам ее менять. - Я не понимаю. - А тут и понимать ничего не надо, - радостно сказал худой. – Ручку взяли, написали: «В архив, дело закрыть» - и всего-то дел. На папочке можете написать – «Хранить вечно» Тут долговязый понизил голос: - Нет, вы в самом деле верите, что и через шесть миллионов лет, когда эта звезда погаснет и остывшая планета будет кружить вокруг почерневшего от старости Солнца – все вот эти ваши папочки, дела, досье, бухгалтерские отчеты, рапорты, объяснительные, доносы, сводки, гроссбухи, накладные, ведомости, карточки персонального учета – все это будет так и лежать в своих шкафах – и ждать? Чего? Конца света? Но вы ведь атеисты, и вы в него не верите? То есть в самом деле: «Вечно!» Долговязый сделал прямо-таки испуганное лицо – а может, испугался по настоящему, потому что махнул рукой и сказал устало как-то: - Нет, поражаюсь я вам, иногда мне кажется, что даже мой хозяин не столь связан с миром иным, как вы, люди, мир тот отрицающие полностью и из принципиальных соображений. Он снова приложился к бутылке с яркой этикеткой. - Вот и все, собственно, что мы от вас ждем. А дальше можете продолжать свои пленумы, собрания, поиски вредителей – это уже ваша история и мы можем лишь смотреть на это – не без удовольствия иногда, не скрою, не без удовольствия. Я, например, не откажу себе в удовольствии поприсутствовать на, так сказать, уходе товарища Ежова со своей работы – очень будет занимательное зрелище. Это вообще у меня увлечение такое. Я ведь, знаете, видел, и как Скуратов закончил свое земное существование. Скуратов Малюта, само собой, будет еще один, но это уже, знаете, не тот класс. Так, пародия. Представляете, какие-то голые жрицы любви, а лучший друг снимает все это через дырочку. И это - око государево. Прокурор! О, какие времена ждут эту страну! Кстати, только что виденный вами будущий хозяин этих мест к этому имеет прямое отношение… Однако не буду вас отвлекать более. Будем считать, что мы договорились, вы все поняли, и мы расходимся с вами довольные друг другом, папаша. Уже стоя у двери, тип в пенсне вдруг повернулся и сказал: - Да, забыл вам сказать, милейший. Тут к вам годика через два Иоахимм фон Риббентроп в гости заедет – так вы передайте ему, что мы его персонально приглашаем. Как его повесят – так пусть он к нам сразу, не задерживаясь, всегда, знаете ли, будем ему рады. Ему и его коллегам. Да и вы со временем, знаете ли, уэлкам, или добро пожаловать… И с этими развязными словами странный гость вышел в дверь, ведущую в приемную. Постояв, наверное, с минуту – с настоящую минуту, а не ту, что в романах, когда «он через минуту ей ответил» – а вы представьте, что это такое – минута, это ж целых 60 секунд, то есть надо сосчитать, не торопясь, причем, до шестидесяти, ну и как бы это выглядело в реальной жизни, как бы «герой» выглядел бы на самом деле, если бы минуту бы думал, прежде чем ответить, – наверное, полным дураком, – так что минута фигуральная, условная, образная, литературная, так сказать, это вам не минута реального времени, состоящая из 60 секунд, равных 1/31556925,9747 доли тропического года, ну так вот, генсек оторопело отстоял именно ровно эти самые доли тропического года, и только потом стремительно вышел в приемную перед своим кабинетом. Приемная была на месте. Точно такая же, как и вчера, позавчера, как всегда. - Слушаю вас, товарищ Сталин! – тут же вскочил Поскребышев, сидевший за массивным столом, заставленным папочками и стопочками бумаг. - А где этот? - Кто, товарищ Сталин? – лицо начальника секретариата приняло очень озабоченный вид. - Этот худой в пенсне из моего кабинета. Минуту назад. - Товарищ Сталин, – Поскребышев говорил очень неуверенно. – За время моего нахождения в приемной из вашего кабинета не было замечено… - Ладно, ладно. Николая ко мне. Ежова. Быстро. И Лаврентия. И – пусть захватят с собой ребят из Особой группы. Мне нужна дополнительная охрана. Где альбомы на ВМН? Поскребышев моментально дал папку, в которой лежали подготовленные на визирование секретарями ЦК списки на расстрел разоблаченных врагов народа. Их называли «альбомами», и обычно не было времени даже просмотреть их внимательно. Все же Ежов или Поскребышев иногда подчеркивали какие-то фамилии, если вопрос стоял о высшей мере кого-то из тех, кого генсек знал лично по дореволюционной и послереволюционной работе. Раз или два он изменил таким расстрел на лагерь. Он вернулся в свой кабинет и осторожно его осмотрел. Все было в порядке. Он включил радио: «Будет людям счастье, Будет на века…» , - пел хор. Выключил звук. Сел за стол. Открыл папку в красном кожаном переплете. Нужный ему список лежал сразу после списка жен и детей военных по делу Тухачевского и списка сотрудников Иностранного Отдела НКВД, то есть закордонных нелегалов. Он начал читать фамилии, но они ему ничего не говорили: «Прошу дать разрешение на арест и применение ВМН (расстрел) к следующим выявленным и разоблаченным троцкистским агентам: 1. Лиходеев Степан Богданович, директор театра Варьете 2. Римский Григорий Данилович, финансовый директор театра Варьете 3. Варенуха Иван Савельевич, администратор театра Варьете 4. Семплеяров Аркадий Аполлонович, председатель Акустической комиссии московских театров … И подпись в конце: Генеральный комиссар госбезопасности Ежов Н.И.» Мелькнули в списке из 135 фамилий и какой-то конферансье Бенгальский, и поэт с фамилией Бездомный, и управдом Босой – генсек недоуменно читал эти бессмысленные фамилии и все больше и больше приходил в недоумение. С врагами народа этой, самой низшей, категории разбирались органы на местах, на уровне районной тройки, враги же, чей арест и последующую высшую меру социальной защиты визировали секретари ЦК, всегда были из тех, чьи фамилии или были на слуху у всей страны – или же были известны в узком кругу руководителей Советского государства – как те же закордонные нелегалы, например. А тут какая-то эстрадная мелочь! Он взял ручку и начал было писать на списке – успел буквально первые слова «Соглас..», как вдруг услышал сзади ставший знакомым неприятный голос отставного регента: «Это мы что – опять за свое?». Генсек резко обернулся – сзади никого не было. Он посмотрел в окно и обомлел – над Кремлем вместо привычного красного знамени билось трехцветное знамя – синяя, белая и красная полосы, до боли напомнившее – что? – Южный фронт и идущие в атаку в утреннем тумане цепочки деникинцев, над головами которых эти самые трехцветные тряпки болтались. Он хотел подойти к окну, чтобы разглядеть получше, но вдруг понял, что этого делать не стоит, что он увидит там что-то еще, еще более страшное, чем белогвардейское знамя вместо знамени Октября – и понял, что же нужно сделать немедленно, чтобы этот кошмар прекратился, подбежал к столу, зачеркнул уже написанное и торопливо написал: «Дело прекратить немедленно!» Написав это, генеральный секретарь Всесоюзной коммунистической партии (большевиков) снова взглянул в окно. Над Кремлем, над Москвой, над страной, раскинувшейся на одной шестой части света, привычно развевалось и реяло знамя кроваво-красного цвета – гордо и неторопливо, основательно и несуетливо, в общем – на века. И можно было продолжать работать дальше.
|
|
| © Демьянов А.Л. Использование материалов с этого сайта допускается только с разрешения автора. |
||